Форум » Разговоры о собаках » Интересные рассказы » Ответить

Интересные рассказы

Diana: Из книги по подготовке к ГИА по русскому 2013. Очень понравилось, что именно этот текст включили. Константин ПАУСТОВСКИЙ Дружище Тобик У писателя Александра Степановича Грина был в тихом Старом Крыму невзрачный пёсик-дворняга Тобик. Пёсика этого вся улица, где жил Грин, несправедливо считала дураком. Когда соседской цепной собаке – лохматому Жоре – хозяйка выносила миску с похлёбкой, Тобик продирался в соседский двор через лаз в заборе, но к миске не подходил, страшась предостерегающего Жориного рыка. Тобик останавливался в нескольких шагах от Жоры, но так, чтобы тот не мог его достать, становился перед Жорой на задние лапки и «служил» долго и терпеливо. Так он привык выпрашивать кусочки еды у людей. Но Жора не давал ему даже понюхать похлёбки. За это стояние на задних лапках перед такой же собакой, как и он сам, люди считали Тобика дураком: зря, мол, старается. Точно так же Тобик выпрашивал кусочки еды у самого Грина, и всякий раз удачно. Хозяин был молчаливый и очень добрый человек. Обращаясь к Тобику, он говорил ему: «Дружище!» Косясь на Тобика, Жора рычал и давился. Он торопливо лакал похлёбку, а глаза у Тобика мутнели от тоски напрасного ожидания. Иной раз даже слёзы появлялись у него на глазах, когда Жора кончал есть похлёбку и тщательно, до блеска вылизывал пустую миску. После этого Жора ещё долго обнюхивал землю вокруг миски – не завалилась ли там какая-нибудь косточка. – Ну и дурак ваш Тобик, – злорадно говорили Грину соседи – Нет никакого соображения у этой собаки. На это Грин спокойно отвечал соседям: – Не дурак, а просто умная и вежливая собака. В спокойствии гриновского голоса слышался нарастающий гнев, и соседи, всю жизнь привыкшие лезть в чужие дела, уходили, пожимая плечами, – лучше подальше от этого человека. Я увидел Тобика после смерти Грина. Он ослеп, как говорили, от старости. Он сидел на пороге глинобитного белого дома, в котором умер Грин, и солнце отражалось в его жёлтых беспомощных глазах. Услышав, как скрипнула за мной калитка, он встал, неуверенно подошёл ко мне, ткнулся холодным носом в ноги и замер. Только старый и пушистый его хвост помахивал из стороны в сторону и поднимал белую известковую крымскую пыль. – Давно он ослеп? – спросил я. – Да после смерти хозяина. Всё тоскует, всё ждёт. Я ожидал, что ответ будет именно таким, так как знал давно, что единственные живые существа на земле, которые умирают от разлуки с человеком, – это собаки. Только один раз за всю жизнь я видел действительно глупую собаку. Это было под Москвой в дачной местности Переделкино. Молодой рыжий сеттер лаял на шишки, падавшие с вершин сосен. Дул сильный, порывистый ветер, и чем сильнее он дул, тем всё чаще падали шишки и тем всё больше разъярялся сеттер. Он свирепо гонялся за шишками, грыз их, мотал головой и отплёвывался. Потом он выбежал за забор дачи в чистое поле, где не было сосен и вообще никаких деревьев и никакие шишки не падали. Он сел среди поля, начал лаять на небо и лаял до рассвета, пока не охрип. По мнению одного поэта – знатока астрономии, он лаял на созвездие Малой Медведицы. Очевидно, он полагал, что все шишки сыплются из этого созвездия. Выражение «собака – друг человека» безнадёжно устарело. У нас нет ещё слова, которое могло бы выразить одновременно самоотверженность, смелость и ум – все те великолепные качества, какими обладает собака. Я точно знаю, что человек, избивающий или мучающий собаку, – отпетый негодяй, даже если собака его за это простила. Не знаю, как вы, а я испытываю величайшую нежность к собакам за их ласковость, за бурные проявления радости и обиды. Невозможно удержаться от смеха, когда видишь, как какой-нибудь Бобик бешено мчится со всех ног, чтобы догнать и облаять самое ненавистное для него изобретение человека – обыкновенное велосипедное колесо. Любите собак. Не давайте их никому в обиду. Они ответят вам троекратной любовью.

Ответов - 9

Diana: Юрий Яковлев "Он убил мою собаку" — Можно войти? — Войди… Как твоя фамилия? — Я Таборка. — А как тебя зовут? — Табором. — Имя у тебя есть? — Есть… Саша. Но зовут меня Табором. Он стоял на пороге директорского кабинета, и руку ему оттягивал большой чёрный портфель в белых трещинках. Кожаная ручка оторвана, держится на одном ушке, и портфель достаёт почти до полу. Если не считать старого, облезлого портфеля, то в наружности Таборки не было ничего примечательного. Круглое лицо. Круглые глаза. Небольшой круглый рот. Не за что зацепиться взгляду. Директор школы оглядывал мальчика и мучительно пытался вспомнить, за какие грехи вызван к нему этот очередной посетитель. Разбил лампочку или заехал кому-нибудь в нос? Разве всё запомнишь. — Подойди сюда и сядь… Не на кончик стула, а как следует. И не грызи ногти… Что у тебя за история? Мальчик перестал грызть ногти, и его круглые глаза посмотрели на директора. Директор длинный и худой. Он занимает полкресла. А вторая половина свободна. Руки, тоже длинные и худые, лежат на столе. Когда директор сгибает руку в локте, она становится похожей на большой циркуль, которым рисуют на доске окружности. Таборка посмотрел на директора и спросил: — Это вы про собаку? — Про собаку. Мальчик уставился в одну точку: в угол, где висели плащ и коричневая шляпа. — Я боялся, что с ней что-нибудь случится, и привёл её в школу. В живой уголок. Туда берут ужей и золотых рыбок. А собаку не взяли. Что она, глупее этих ужей? Он проглотил слюну и с укором сказал: — А собака — млекопитающее. Директор откинулся на спинку кресла и пятернёй, как гребёнкой, провёл по тёмным густым волосам. — И ты привёл её в класс? Теперь директор вспомнил, за что приглашён к нему этот возмутитель спокойствия. И ждал только подходящего момента, чтобы обрушить свои громы на эту круглую, давно не стриженную голову. Мальчик снова проглотил слюну и, не отрывая глаз от плаща и коричневой шляпы, сказал: — Она сидела тихо. Под партой. Не повизгивала и не чесала лапой за ухом. Нина Петровна не замечала её. И ребята забыли, что у меня под партой собака, и не прыскали от смеха… Но потом она напустила лужу. — И Нине Петровне это не понравилось? — Не понравилось… Она наступила в лужу и подпрыгнула как ужаленная. Она долго кричала. На меня и на собаку. А потом она велела мне взять тряпку и вытереть лужу. А сама встала в дальний угол. Она думала, что собака кусается. Ребята гудели и подпрыгивали. Я взял тряпку, которой стирают с доски, и вытер лужу. Нина Петровна стала кричать, что я не той тряпкой вытираю. И велела мне и моей собаке убираться вон. Но она ничего… Она не убивала мою собаку. Таборка по-прежнему смотрел в одну точку, и со стороны казалось, что он рассказывает не директору, а плащу и шляпе. — Всё? — спросил директор. Таборка был у него пятый за этот день, и у директора не было никакого желания продолжать разговор. И если бы мальчик сказал «всё», директор отпустил бы его. Но Таборка не сказал «всё» и не кивнул головой. — Нет, — сказал он, — мы ещё были в милиции. Час от часу не легче! Директор с шумом придвинул кресло к столу. Он чувствовал себя в этом большом кресле, как в костюме, который велик. Наверное, его предшественник — старый директор — был толстым, раз завёл такое кресло. А он новый. Директора тоже бывают новичками. — Как ты очутился в милиции? Таборка не вспыхнул и не заволновался. Он заговорил сразу, без заминки: — Моя собака не кусалась. Не то что собаки, которые живут за большими заборами и вечно скалят зубы. Их чёрные носы смотрят из-под ворот, как двустволки. А моя собака махала хвостиком. Она была белой, и над глазами у неё два рыжих треугольника. Вместо бровей… Мальчик говорил спокойно, почти монотонно. Слова, как круглые ровные шарики, катались одно за другим. — И женщину она не кусала. Она играла и ухватила её за пальто. Но женщина рванулась в сторону, и пальто порвалось. Она думала, что моя собака кусается, и закричала. Меня повели в милицию, а собака бежала рядом. Мальчик поднял глаза на директора: рассказывать дальше? Директор сидел на кончике своего кресла и грудью навалился на стол. Глаза его прищурились, как будто он целился. Они не видели ничего, кроме Таборки. — Давай дальше. — В милиции нас продержали два часа. Мы стояли у стенки и всё чего-то ждали. Но в милиции не убили собаку. Там один, с усами, даже погладил её и дал ей сахару… Оказывается, собаке полагается номер и намордник. По правилам. Но когда я нашёл мою собаку, у неё не было ни номера, ни намордника. У неё вообще ничего не было. — Где ты нашёл её? — В посёлке. Хозяева переехали в город, а собаку бросили. Она бегала по улицам, всё искала хозяев. — Заведут собаку, а потом бросят! Эти слова вырвались у директора, и он вдруг почувствовал, что после них уже не сможет ударить кулаком по столу. Мальчик не ухватился за его слова. Он неожиданно возразил: — Они бросили собаку, но не убили. А я наткнулся на неё. Отдал ей свой завтрак, и с тех пор она не отходила от меня. — Как звали твою собаку? — Не знаю. Ведь хозяева уехали. — И ты никак не назвал её? Мальчик непонимающе посмотрел на директора. — Ты не дал ей имени? — А зачем? Он наконец выпустил из рук тяжёлый портфель, и тот глухо плюхнулся на пол. — У неё было имя. Я просто не знал его. Спрашивал у ребят. Никто не помнил, как её звали. — Вот и назвал бы её как-нибудь. Мальчик покачал головой: — Раз у собаки есть имя, зачем давать ей новое. У собаки должно быть одно имя. Теперь Таборка смотрел на медную пепельницу, которая стояла на краю стола. Пепельница была чистой и блестящей. Вероятно, новый директор не курил. Таборка поднял руку и почесал затылок. И директор заметил на рукаве крупную штопку. Она была похожа на решётку, которая не выпускала локоть наружу. Мальчик неожиданно умолкал и так же неожиданно начинал говорить, словно часть мыслей оставлял при себе, а часть высказывал вслух. — Когда я в первый раз привёл собаку домой, он был в отъезде. Мама сказала: «От собаки одна только грязь!» Какая грязь может быть от собаки? От собаки одна радость. Потом мама сказала: «Я твоей собакой заниматься не буду. Занимайся сам!» Так я для того и взял собаку, чтобы заниматься самому. Моя собака была очень умной. Когда я учил наизусть стихи, она смотрела мне в глаза и слушала. А когда у меня не выходила задача, собака тёрлась о мою ногу. Это она подбадривала меня. А потом приехал он и выгнал собаку. Таборка не отрывал глаз от пепельницы, а директор скрестил пальцы и положил их под щёку и не спускал с мальчика прищуренных глаз. — Чем ему помешала собака?.. Я не мог выгнать собаку. Её один раз уже выгоняли. Я поселил её в сарае. Там было темно и скучно. Я всё время думал о своей собаке. Даже ночью просыпался: может быть, ей холодно и она не спит? А может быть, она боится темноты?.. Это, конечно, ерунда: собака ничего не боится! В школе я тоже думал о ней. Ждал, когда кончатся уроки: её завтрак лежал у меня в портфеле… Потом он заплатил штраф за порванное пальто и выгнал собаку из сарая. Я привёл её в школу. Мне некуда было её деть. Теперь слова мальчика уже не были круглыми шариками. Они стали шершавыми и угловатыми и с трудом вырывались наружу. — Я не знал, что он задумал убить мою собаку. Меня тогда не было. Он подозвал её и выстрелил ей в ухо. В комнате стало тихо. Как после выстрела. И долгое время ни мальчик, ни директор не решались прервать молчание. Неожиданно директор сказал: — Слушай, Табор! Хочешь, я подарю тебе собаку? Немецкую овчарку с чёрной полосой на хребте. Мальчик покачал головой: — Мне нужна моя собака. Я бы её научил спасать утопающих. У меня книжка такая есть, как учить собак. Директор встал со стула. Он стал ещё выше, чем казался вначале. Пиджак висел на его худых плечах, как на вешалке. Может быть, его костюм тоже принадлежал когда-то старому директору. Как большое кресло. Он подошел к мальчику и наклонился к нему: — Ты можешь помириться с отцом? — Я с ним не ссорился. — Но ты с ним не разговариваешь? — Я отвечаю на его вопросы. — Он тебя когда-нибудь бил? — Не помню. — Обещай мне, что ты помиришься с отцом. — Я буду отвечать на его вопросы… Пока не вырасту. — А что ты будешь делать, когда вырастешь? — Я буду защищать собак.

Diana: Юрий Яковлевич Яковлев БАГУЛЬНИК ШКОЛЬНЫЕ КОРИДОРЫ Он вызывающе зевал на уроках: зажмуривал глаза, отвратительно морщил нос и открывал пасть - другого слова тут не подберешь! При этом он подвывал, что вообще не лезло ни в какие ворота. Потом энергично тряс головой - разгонял сон - и уставлялся на доску. А через несколько минут снова зевал. - Почему ты зеваешь?! - раздраженно спрашивала Женечка. Она была уверена, что он зевает от скуки. Расспрашивать его было бесполезно: он был молчальником. Зевал же потому, что всегда хотел спать. Он принес в класс пучок тонких прутиков и поставил их в банку с водой. И все посмеивались над прутиками, и кто-то даже пытался подмести ими пол, как веником. Он отнял и снова поставил в воду. Он каждый день менял воду. И Женечка посмеивалась. Но однажды веник зацвел. Прутики покрылись маленькими светло-лиловыми цветами, похожими на фиалки. Из набухших почекузелков прорезались листья, светло-зеленые, ложечкой. А за окном еще поблескивали кристаллики уходящего последнего снега. Все толпились у окна. Разглядывали. Старались уловить тонкий сладковатый аромат. И шумно дышали. И спрашивали, что за растение, почему оно цветет. - Багульник! - буркнул он и пошел прочь. Люди недоверчиво относятся к молчальникам. Никто не знает, что у них, молчальников, на уме: плохое или хорошее. На всякий случай думают, что плохое. Учителя тоже не любят молчальников, потому что хотя они и тихо сидят на уроке, зато у доски каждое слово приходится вытягивать из них клещами. Когда багульник зацвел, все забыли, что Коста молчальник. Подумали, что он волшебник. И Женечка стала присматриваться к нему с нескрываемым любопытством. Женечкой за глаза звали Евгению Ивановну. Маленькая, худая, слегка косящая, волосы - конским хвостиком, воротник - хомутиком, каблуки с подковками. На улице ее никто не принял бы за учительницу. Вот побежала через дорогу. Застучали подковки. Хвостик развевается на ветру. Остановись, лошадка! Не слышит, бежит... И долго еще не затихает стук подковок... Женечка обратила внимание, что каждый раз, когда раздавался звонок с последнего урока, Коста вскакивал с места и сломя голову выбегал из класса. С грохотом скатывался с лестницы, хватал пальто и, на ходу попадая в рукава, скрывался за дверью. Куда он мчался? Его видели на улице с собакой, огненно-рыжей. Очесы длинной шелковистой шерсти колыхались языками пламени. Но через некоторое время его встречали с другой собакой - под короткой шерстью тигрового окраса перекатывались мускулы бойца. А позднее он вел на поводке черную головешку на маленьких кривых ногах. Головешка не вся обуглилась - над глазами и на груди теплились коричневые подпалины. Чего только не говорили про Косту ребята! - У него ирландский сеттер, - утверждали они. - Он охотится на уток. - Ерунда! У него самый настоящий боксер. С такими ходят на диких быков. Мертвая хватка! - говорили другие. Третьи смеялись: - Не можете отличить таксы от боксера! Были еще такие, которые спорили со всеми: - Он держит трех собак! На самом деле у него не было ни одной собаки. А сеттер? А боксер? А такса? Ирландский сеттер горел костром. Боксер, как перед боем, играл мышцами. Такса чернела обгоревшей головешкой. Что это были за собаки и какое отношение они имели к Косте, не знали даже его родители. В доме собак не было и не предвиделось. Когда родители возвращались с работы, они заставали сына за столом: он поскрипывал перышком или бормотал под нос глаголы. Так он сидел запоздно. При чем здесь сеттеры, боксеры, таксы? Коста же появлялся дома за пятнадцать минут до прихода родителей и едва успевал отчистить штаны от собачьей шерсти. Впрочем, кроме трех собак, была еще и четвертая. Огромная, головастая, из тех, что спасают людей, застигнутых в горах снежными лавинами. Из-под длинной свалявшейся шерсти проступали худые, острые лопатки, большие впалые глаза смотрели печально, тяжелые львиные лапы - ударом такой лапы можно сбить любую собаку - ступали медленно, устало. С этой собакой Косту никто не видел. Звонок с последнего урока - сигнальная ракета. Она звала Косту в его загадочную жизнь, о которой никто не имел представления. И как зорко ни следила за ним Женечка, стоило ей на мгновение отвести глаза, как Коста исчезал, выскальзывал из рук, улетучивался. Однажды Женечка не выдержала и бросилась вдогонку. Она вылетела из класса, застучала подковками по лестничным ступеням и увидела его в тот момент, когда он несся к выходу. Она выскользнула в дверь и устремилась за ним на улицу. Прячась за спины прохожих, она бежала, стараясь не стучать подковками, а конский хвост развивался на ветру. Она превратилась в следопыта. Коста добежал до своего дома - он жил в зеленом облупившемся доме, исчез в подъезде и минут через пять появился снова. За это время он успел бросить портфель, не раздеваясь проглотить холодный обед, набить карманы хлебом и остатками обеда. Женечка поджидала его за выступом зеленого дома. Он пронесся мимо нее. Она поспешила за ним. И прохожим не приходило в голову, что бегущая, слегка косящая девушка не Женечка, а Евгения Ивановна. Коcта нырнул в кривой переулок и скрылся в парадном. Он по звонил в дверь. И сразу послышалось какое-то странное подвывание и царапанье сильной когтистой лапы. Потом завывание перешло в нетерпеливый лай, а царапанье в барабанную дробь. - Тише, Артюша, подожди! - крикнул Коста. Дверь отворилась, и огненно-рыжий пес бросился на Коету, положил передние лапы на плечи мальчику и стал лизать длинным розовым языком нос, глаза, подбородок. - Артюша, перестань! Куда там! На лестнице послышался лай и грохот, и оба - мальчик и собака - с неимоверной скоростью устремились вниз. Они чуть не сбили с ног Женечку, которая едва успела прижаться к перилам. Ни тот, ни другой не обратили на нее внимания. Артюша кружился по двору. Припадал на передние лапы, а задние подбрасывал, как козленок, словно хотел сбить пламя. При этом лаял, подскакивал и все норовил лизнуть Коету в шоку или в нос. Так они бегали, догоняя друг друга. А потом нехотя шли домой. Их встречал худой человек с костылем. Собака терлась о его единственную ногу. Длинные мягкие уши сеттера напоминали уши зимней шапки, только не было завязочек. - Вот, погуляли. До завтра" - сказал Коста. - Спасибо. До завтра. Артюша скрылся, и на лестнице стало темнее, словно погасили костер. Теперь пришлось бежать три квартала. До двухэтажного дома с балконом, который находился в глубине двора. На балконе стоял пес боксер. Скуластый, с коротким, обрубленным хвостом, он стоял на задних лапах, а передние положил на перила. Боксер не сводил глаз с ворот. И когда появился Коста, глаза собаки загорелись темной радостью. - Атилла! - крикнул Коста, вбегая во двор. Боксер тихо взвизгнул. От счастья. Коста подбежал к сараю, взял лестницу и потащил ее к балкону. Лестница была тяжелой. Мальчику стоило больших трудов поднять ее. И Женечка еле сдержалась, чтобы не кинуться ему на помощь. Когда Коста наконец приставил лестницу к перилам балкона, боксер спустился по ней на землю. Он стал тереться о штаны мальчика. При этом поджимал лапу. У него болела лапа. Коста достал припасы, завернутые в газету. Боксер был голоден. Он ел жадно, но при этом посматривал на Косту, и в его глазах накопилось столько невысказанных чувств, что казалось, он сейчас заговорит. Когда собачий обед кончился, Коста похлопал пса по спине, прицепил к ошейнику поводок, и они отправились на прогулку. Отвисшие углы большого черногубого рта собаки вздрагивали от пружинистых шагов. Иногда боксер поджимал больную лапу. Женечка слышала, как дворничиха им вслед сказала: - Выставили собаку на балкон и уехали. А она хоть помирай с голоду! Люди ведь!.. Когда Коста уходил, боксер провожал его глазами, полными преданности. Его морда была в темных морщинах, лоб пересекала глубокая складка. Он молча шевелил обрубком хвоста. Женечке вдруг захотелось остаться с этой собакой. Но Коста спешил дальше. В соседнем доме на первом этаже болел парнишка - был прикован к постели. Это у него была такса - черная головешка на четырех ножках. Женечка стояла под окнами и слышала разговор Косты и больного мальчика. - Она тебя ждет, - говорил больной. - Ты болей, не волнуйся, - слышался голос Косты. - Я болею... не волнуюсь, - отвечал больной. - Может быть, я отдам тебе велосипед, если не смогу кататься. - Мне не надо велосипеда. - Мать хочет продать Лаптя. Ей утром некогда с ним гулять. - Приду утром, - после некоторого раздумья отвечал Коста. - Только очень рано, до школы. - Тебе не попадет дома? - Ничего... тяну... на тройки... Только спать хочется, поздно уроки делаю. - Если я выкарабкаюсь, мы вместе погуляем. - Выкарабкивайся. - Ты куришь? - спрашивал больной. - Некурящий, - отвечал Коста. - И я некурящий. - Ну, мы пошли... Ты болей... не волнуйся. Пошли, Лапоть! Таксу звали Лаптем. Коста вышел, держа собаку под мышкой. И вскоре они уже шагали по тротуару. Рядом с сапогами, ботинками, туфлями на кривых ножках семенил черный Лапоть. Женечка шла за таксой. И ей казалось, что это пламеннорыжая собака обгорела и превратилась в такую головешку. Ей захотелось заговорить с Костой. Расспросить его о собаках, которых он кормил, выгуливал, поддерживал в них веру в человека. Но она молча шла по следам своего ученика, который отвратительно зевал на уроках и слыл молчальником. Теперь он менялся в ее глазах, как веточка багульника. Но вот Лапоть отгулял и вернулся домой. Коста двинулся дальше, и его невидимая спутница - Женечка - снова пряталась за спины прохожих. Дома уменьшились ростом. А спин стало совсем мало. Город кончался. Начались дюны. Женечке трудно было идти на каблуках по вязкому песку и корявым корням сосен. В конце концов она сломала каблук. И тут показалось море. Оно было мелким и плоским. Волны не обрушивались на низкий берег, а тихо и неторопливо наползали на песок и так же медленно и беззвучно откатывались, оставляя на песке белую каемку пены. Море выглядело сонным и вялым, не способным к бурям и штормам. Но бури на нем бывали. Далеко от дюн, за линией горизонта. Коста шел по берегу, наклоняясь вперед - против ветра. Женечка сняла туфли, босиком было идти легче, но холодный влажный песок обжигал ступни. На берегу сохли развешанные на кольях сети с круглыми поплавками из бутылочного стекла, лежали лодки, перевернутые вверх килем. Неожиданно вдалеке, на самой кромке берега, возникла собака. Она стояла неподвижно, в странном оцепенении. Большеголовая, с острыми лопатками, с опущенным хвостом. Ее взгляд. был устремлен в море. Она ждала кого-то с моря. Коста подошел к собаке, но она даже не повернула головы, словно не слышала его шагов. Он провел рукой по свалявшейся шерсти. Собака едва заметно шевельнула хвостом. Мальчик присел на корточки и разложил перед собакой хлеб и остатки своего обеда, завернутого в газету. Собака не оживилась, не выказала никакого интереса к пище. Коста стал ее поглаживать и уговаривать: - Ну поешь... Ну поешь немного... Собака посмотрела на него большими впалыми глазами и снова обратила взгляд к морю. Женечка притаилась за развешанными сетями, словно попалась, запуталась в них и не могла вырваться, чтобы тоже гладить собаку и говорить: "Ну поешь... Ну поешь хоть немного!" Коста взял кусок хлеба и поднес ко рту собаки. Та вздохнула глубоко и громко, как человек, и принялась медленно жевать хлеб. Она ела без всякого интереса, как будто была сыта или привыкла к лучшей пище, чем хлеб, холодная каша и кусок жилистого мяса из супа... Она ела для того, чтобы не умереть. Ей нужно было жить. Она ждала кого-то с моря. Когда все было съедено, Коста сказал: - Идем. Погуляем. Собака снова посмотрела на мальчика и послушно зашагала рядом. У нее были тяжелые лапы и неторопливая, полная достоинства львиная походка. Следы заполнялись водой. В море переливались нефтяные разводы. Будто где-то за горизонтом произошла катастрофа, рухнула радуга и ее обломки прибило к берегу. Мальчик и собака шли не спеша, а Женечка - следопыт Женечка - слышала, как Коста говорил собаке: - Ты хороший... Ты верный... Пойдем со мной. Он никогда не вернется. Он погиб. Честное пионерское. Собака молчала. Она и не должна была говорить. Она не отрывала глаз от моря. И в который раз не верила Косте. Ждала. - Что же мне с тобой делать? - спросил мальчик. - Нельзя же жить одной на берегу моря. Когда-нибудь надо уйти. Рыбацкая сеть кончилась. И Женечка как бы выпуталась из сетей. Коста оглянулся и увидел учительницу. Она стояла на песке босая, а туфли держала иод мышкой. И сквозняк, тянувший с моря, развевал ее волосы, собранные в конский хвост. - Что же с ней делать? - растерянно спросила она Косту. - Она не пойдет. Я знаю, - сказал мальчик. Он почему-то не удивился появлению учительницы. - Она никогда не поверит, что хозяин погиб... Женечка подошла к собаке. Собака глухо зарычала, но не залаяла, не бросилась на нее. - Я ей сделал дом из старой лодки. Подкармливаю. Она очень тощая... Сперва укусила меня. - Укусила? - Руку. Теперь все зажило. Я йодом смазывал. Пройдя еще несколько шагов, он сказал: - Собаки всегда ждут. Даже погибших... Им надо помогать. Море потускнело и стало как бы меньше размером. Погасшее небо плотнее прижалось к сонным волнам. Коста и Женечка проводили собаку до ее бессменного поста, где неподалеку от воды лежала перевернутая лодка, подпертая чурбаком, чтобы под нее можно было забраться. Собака подошла к воде. Села на песок. И снова застыла в своем вечном ожидании... Обратно учительница и ученик шли быстро, но, когда берег кончился, за дюнами Женечка остановилась и сказала: - Я не могу так быстро. У меня каблук сломался. - Мне надо бы поспеть до их прихода, - отозвался Коста. - Тогда иди. Коста внимательно посмотрел на Женечку и спросил: - А как же вы? - Я дойду не спеша. - Может быть, вбить гвоздь? У вас есть гвоздь? - Не знаю. - Женечка протянула ему туфлю. Он покрутил каблук, как зуб, который шатается. И постучал камнем. - Вот. - Теперь лучше, - сказала Женечка, надевая туфлю. Но шла она прихрамывая, наступая на носок, чтобы каблук держался. На другой день в конце последнего урока Коста уснул. Он зевал, зевал, но потом уронил голову на согнутый локоть и уснул. Сперва никто не замечал, что он спит. Потом кто-то захихикал. И Женечка увидела, что он спит. - Тихо, - сказала она. - Совсем тихо! Когда она хотела, все было как полагается. Тихо так тихо. - Вы знаете, почему он уснул? - шепотом произнесла Евгения Ивановна. Я вам расскажу... Он гуляет с чужими собаками. Кормит их. Собаки всегда ждут. Даже погибших... Им надо помогать. Зазвенел звонок с последнего урока. Он звенел громко и протяжно. Но Коста не слышал звонка. Он спал. Евгения Ивановна - Женечка - склонилась над спящим мальчиком, положила руку ему на плечо и легонько потрясла. Он вздрогнул и открыл глаза. - Звонок с последнего урока, - сказала Женечка, - тебе пора. Коста вскочил. Схватил портфель. И в следующее мгновение скрылся за дверью.

Diana: Леонид Николаевич Андреев Кусака I Она никому не принадлежала; у нее не было собственного имени, и никто не мог бы сказать, где находилась она во всю долгую морозную зиму и чем кормилась. От теплых изб ее отгоняли дворовые собаки, такие же голодные, как и она, но гордые и сильные своею принадлежностью к дому; когда, гонимая голодом или инстинктивною потребностью в общении, она показывалась на улице, – ребята бросали в нее камнями и палками, взрослые весело улюлюкали и страшно, пронзительно свистали. Не помня себя от страху, переметываясь со стороны на сторону, натыкаясь на загорожи и людей, она мчалась на край поселка и пряталась в глубине большого сада, в одном ей известном месте. Там она зализывала ушибы и раны и в одиночестве копила страх и злобу. Только один раз ее пожалели и приласкали. Это был пропойца-мужик, возвращавшийся из кабака. Он всех любил и всех жалел и что-то говорил себе под нос о добрых людях и своих надеждах на добрых людей; пожалел он и собаку, грязную и некрасивую, на которую случайно упал его пьяный и бесцельный взгляд. – Жучка! – позвал он ее именем, общим всем собакам. – Жучка! Пойди сюда, не бойся! Жучке очень хотелось подойти; она виляла хвостом, но не решалась. Мужик похлопал себя рукой по коленке и убедительно повторил: – Да пойди, дура! Ей-Богу, не трону! Но, пока собака колебалась, все яростнее размахивая хвостом и маленькими шажками подвигаясь вперед, настроение пьяного человека изменилось. Он вспомнил все обиды, нанесенные ему добрыми людьми, почувствовал скуку и тупую злобу и, когда Жучка легла перед ним на спину, с размаху ткнул ее в бок носком тяжелого сапога. – У-у, мразь! Тоже лезет! Собака завизжала, больше от неожиданности и обиды, чем от боли, а мужик, шатаясь, побрел домой, где долго и больно бил жену и на кусочки изорвал новый платок, который на прошлой неделе купил ей в подарок. С тех пор собака не доверяла людям, которые хотели ее приласкать, и, поджав хвост, убегала, а иногда со злобою набрасывалась на них и пыталась укусить, пока камнями и палкой не удавалось отогнать ее. На одну зиму она поселилась под террасой пустой дачи, у которой не было сторожа, и бескорыстно сторожила ее: выбегала по ночам на дорогу и лаяла до хрипоты. Уже улегшись на свое место, она все еще злобно ворчала, но сквозь злобу проглядывало некоторое довольство собой и даже гордость. Зимняя ночь тянулась долго-долго, и черные окна пустой дачи угрюмо глядели на обледеневший неподвижный сад. Иногда в них как будто вспыхивал голубоватый огонек: то отражалась на стекле упавшая звезда, или остророгий месяц посылал свой робкий луч. II Наступила весна, и тихая дача огласилась громким говором, скрипом колес и грязным топотом людей, переносящих тяжести. Приехали из города дачники, целая веселая ватага взрослых, подростков и детей, опьяненных воздухом, теплом и светом; кто-то кричал, кто-то пел, смеялся высоким женским голосом. Первой, с кем познакомилась собака, была хорошенькая девушка в коричневом форменном платье, выбежавшая в сад. Жадно и нетерпеливо, желая охватить и сжать в своих объятиях все видимое, она посмотрела на ясное небо, на красноватые сучья вишен и быстро легла на траву, лицом к горячему солнцу. Потом так же внезапно вскочила и, обняв себя руками, целуя свежими устами весенний воздух, выразительно и серьезно сказала: – Вот весело-то! Сказала и быстро закружилась. И в ту же минуту беззвучно подкравшаяся собака яростно вцепилась зубами в раздувавшийся подол платья, рванула и так же беззвучно скрылась в густых кустах крыжовника и смородины. – Ай, злая собака! – убегая, крикнула девушка, и долго еще слышался ее взволнованный голос: – Мама, дети! Не ходите в сад: там собака! Огромная!.. Злюу-щая!.. Ночью собака подкралась к заснувшей даче и бесшумно улеглась на свое место под террасой. Пахло людьми, и в открытые окна приносились тихие звуки короткого дыхания. Люди спали, были беспомощны и не страшны, и собака ревниво сторожила их: спала одним глазом и при каждом шорохе вытягивала голову с двумя неподвижными огоньками фосфорически светящихся глаз. А тревожных звуков было много в чуткой весенней ночи: в траве шуршало что-то невидимое, маленькое и подбиралось к самому лоснящемуся носу собаки; хрустела прошлогодняя ветка под заснувшей птицей, и на близком шоссе грохотала телега и скрипели нагруженные возы. И далеко окрест в неподвижном воздухе расстилался запах душистого, свежего дегтя и манил в светлеющую даль. Приехавшие дачники были очень добрыми людьми, а то, что они были далеко от города, дышали хорошим воздухом, видели вокруг себя все зеленым, голубым и беззлобным, делало их еще добрее. Теплом входило в них солнце и выходило смехом и расположением ко всему живущему. Сперва они хотели прогнать напугавшую их собаку и даже застрелить ее из револьвера, если не уберется; но потом привыкли к лаю по ночам и иногда по утрам вспоминали: – А где же наша Кусака? И это новое имя «Кусака» так и осталось за ней. Случалось, что и днем замечали в кустах темное тело, бесследно пропадавшее при первом движении руки, бросавшей хлеб, – словно это был не хлеб, а камень, – и скоро все привыкли к Кусаке, называли ее «своей» собакой и шутили по поводу ее дикости и беспричинного страха. С каждым днем Кусака на один шаг уменьшала пространство, отделявшее ее от людей; присмотрелась к их лицам и усвоила их привычки: за полчаса до обеда уже стояла в кустах и ласково помаргивала. И та же гимназисточка Леля, забывшая обиду, окончательно ввела ее в счастливый круг отдыхающих и веселящихся людей. – Кусачка, пойди ко мне! – звала она к себе. – Ну, хорошая, ну, милая, пойди! Сахару хочешь?.. Сахару тебе дам, хочешь? Ну, пойди же! Но Кусака не шла: боялась. И осторожно, похлопывая себя руками и говоря так ласково, как это можно было при красивом голосе и красивом лице, Леля подвигалась к собаке и сама боялась: вдруг укусит. – Я тебя люблю, Кусачка, я тебя очень люблю. У тебя такой хорошенький носик и такие выразительные глазки. Ты не веришь мне, Кусачка? Брови Лели поднялись, и у самой у нее был такой хорошенький носик и такие выразительные глаза, что солнце поступило умно, расцеловав горячо, до красноты щек, все ее молоденькое, наивно-прелестное личико. И Кусачка второй раз в своей жизни перевернулась на спину и закрыла глаза, не зная наверно, ударят ее или приласкают. Но ее приласкали. Маленькая, теплая рука прикоснулась нерешительно к шершавой голове и, словно это было знаком неотразимой власти, свободно и смело забегала по всему шерстистому телу, тормоша, лаская и щекоча. – Мама, дети! Глядите: я ласкаю Кусаку! – закричала Леля. Когда прибежали дети, шумные, звонкоголосые, быстрые и светлые, как капельки разбежавшейся ртути, Кусака замерла от страха и беспомощного ожидания: она знала, что, если теперь кто-нибудь ударит ее, она уже не в силах будет впиться в тело обидчика своими острыми зубами: у нее отняли ее непримиримую злобу. И когда все наперерыв стали ласкать ее, она долго еще вздрагивала при каждом прикосновении ласкающей руки, и ей больно было от непривычной ласки, словно от удара. III Всею своею собачьей душою расцвела Кусака. У нее было имя, на которое она стремглав неслась из зеленой глубины сада; она принадлежала людям и могла им служить. Разве недостаточно этого для счастья собаки? С привычкою к умеренности, создавшеюся годами бродячей, голодной жизни, она ела очень мало, но и это малое изменило ее до неузнаваемости: длинная шерсть, прежде висевшая рыжими, сухими космами и на брюхе вечно покрытая засохшею грязью, очистилась, почернела и стала лосниться, как атлас. И когда она от нечего делать выбегала к воротам, становилась у порога и важно осматривала улицу вверх и вниз, никому уже не приходило в голову дразнить ее или бросить камнем. Но такою гордою и независимою она бывала только наедине. Страх не совсем еще выпарился огнем ласк из ее сердца, и всякий раз при виде людей, при их приближении, она терялась и ждала побоев. И долго еще всякая ласка казалась ей неожиданностью, чудом, которого она не могла понять и на которое она не могла ответить. Она не умела ласкаться. Другие собаки умеют становиться на задние лапки, тереться у ног и даже улыбаться, и тем выражают свои чувства, но она не умела. Единственное, что могла Кусака, это упасть на спину, закрыть глаза и слегка завизжать. Но этого было мало, это не могло выразить ее восторга, благодарности и любви, – и с внезапным наитием Кусака начала делать то, что, быть может, когда-нибудь она видела у других собак, но уже давно забыла. Она нелепо кувыркалась, неуклюже прыгала и вертелась вокруг самой себя, и ее тело, бывшее всегда таким гибким и ловким, становилось неповоротливым, смешным и жалким. – Мама, дети! Смотрите, Кусака играет! – кричала Леля и, задыхаясь от смеха, просила: – Еще, Кусачка, еще! Вот так! Вот так… И все собирались и хохотали, а Кусака вертелась, кувыркалась и падала, и никто не видел в ее глазах странной мольбы. И как прежде на собаку кричали и улюлюкали, чтобы видеть ее отчаянный страх, так теперь нарочно ласкали ее, чтобы вызвать в ней прилив любви, бесконечно смешной в своих неуклюжих и нелепых проявлениях. Не проходило часа, чтобы кто-нибудь из подростков или детей не кричал: – Кусачка, милая Кусачка, поиграй! И Кусачка вертелась, кувыркалась и падала при несмолкаемом веселом хохоте. Ее хвалили при ней и за глаза и жалели только об одном, что при посторонних людях, приходивших в гости, она не хочет показать своих штук и убегает в сад или прячется под террасой. Постепенно Кусака привыкла к тому, что о пище не нужно заботиться, так как в определенный час кухарка даст ей помоев и костей, уверенно и спокойно ложилась на свое место под террасой и уже искала и просила ласк. И отяжелела она: редко бегала с дачи, и когда маленькие дети звали ее с собою в лес, уклончиво виляла хвостом и незаметно исчезала. Но по ночам все так же громок и бдителен был ее сторожевой лай. IV Желтыми огнями загорелась осень, частыми дождями заплакало небо, и быстро стали пустеть дачи и умолкать, как будто непрерывный дождь и ветер гасили их, точно свечи, одну за другой. – Как же нам быть с Кусакой? – в раздумье спрашивала Леля. Она сидела, охватив руками колени, и печально глядела в окно, по которому скатывались блестящие капли начавшегося дождя. – Что у тебя за поза, Леля! Ну кто так сидит? – сказала мать и добавила: – А Кусаку придется оставить. Бог с ней! – Жа-а-лко, – протянула Леля. – Ну что поделаешь? Двора у нас нет, а в комнатах ее держать нельзя, ты сама понимаешь. – Жа-а-лко, – повторила Леля, готовая заплакать. Уже приподнялись, как крылья ласточки, ее темные брови и жалко сморщился хорошенький носик, когда мать сказала: – Догаевы давно уже предлагали мне щеночка. Говорят, очень породистый и уже служит. Ты слышишь меня? А эта что – дворняжка! – Жа-а-лко, – повторила Леля, но не заплакала. Снова пришли незнакомые люди, и заскрипели возы, и застонали под тяжелыми шагами половицы, но меньше было говора и совсем не слышно было смеха. Напуганная чужими людьми, смутно предчувствуя беду, Кусака убежала на край сада и оттуда, сквозь поредевшие кусты, неотступно глядела на видимый ей уголок террасы и на сновавшие по нем фигуры в красных рубахах. – Ты здесь, моя бедная Кусачка, – сказала вышедшая Леля. Она уже была одета по-дорожному – в то коричневое платье, кусок от которого оторвала Кусака, и черную кофточку. – Пойдем со мной! И они вышли на шоссе. Дождь то принимался идти, то утихал, и все пространство между почерневшею землей и небом было полно клубящимися, быстро идущими облаками. Снизу было видно, как тяжелы они и непроницаемы для света от насытившей их воды и как скучно солнцу за этою плотною стеной. Налево от шоссе тянулось потемневшее жнивье, и только на бугристом и близком горизонте одинокими купами поднимались невысокие разрозненные деревья и кусты. Впереди, недалеко, была застава и возле нее трактир с железной красной крышей, а у трактира кучка людей дразнила деревенского дурачка Илюшу. – Дайте копеечку, – гнусавил протяжно дурачок, и злые, насмешливые голоса наперебой отвечали ему: – А дрова колоть хочешь? И Илюша цинично и грязно ругался, а они без веселья хохотали. Прорвался солнечный луч, желтый и анемичный, как будто солнце было неизлечимо больным; шире и печальнее стала туманная осенняя даль. – Скучно, Кусака! – тихо проронила Леля и, не оглядываясь, пошла назад. И только на вокзале она вспомнила, что не простилась с Кусакой. V Кусака долго металась по следам уехавших людей, добежала до станции и – промокшая, грязная – вернулась на дачу. Там она проделала еще одну новую штуку, которой никто, однако, не видал: первый раз взошла на террасу и, приподнявшись на задние лапы, заглянула в стеклянную дверь и даже поскребла когтями. Но в комнатах было пусто, и никто не ответил Кусаке. Поднялся частый дождь, и отовсюду стал надвигаться мрак осенней длинной ночи. Быстро и глухо он заполнил пустую дачу; бесшумно выползал он из кустов и вместе с дождем лился с неприветного неба. На террасе, с которой была снята парусина, отчего она казалась обширной и странно пустой, свет долго еще боролся с тьмою и печально озарял следы грязных ног, но скоро уступил и он. Наступила ночь. И когда уже не было сомнений, что она наступила, собака жалобно и громко завыла. Звенящей, острой, как отчаяние, нотой ворвался этот вой в монотонный, угрюмо покорный шум дождя, прорезал тьму и, замирая, понесся над темным и обнаженным полем. Собака выла – ровно, настойчиво и безнадежно спокойно. И тому, кто слышал этот вой, казалось, что это стонет и рвется к свету сама беспросветно-темная ночь, и хотелось в тепло, к яркому огню, к любящему женскому сердцу. Собака выла.


фараска: Как мне знакомы все эти рассказы. Из детства. Простые и проникновенные.

Тётя Мура: А Куприн же еще мой обожаемый писал о собаках! Пиратка Александр Куприн Он был известен под именем нищего с собакой. Более обстоятельных сведений: биографических, фамильных и психологических, о нем никто не имел, впрочем, никто им и не интересовался. Это был высокий, худой старик с лохматыми седыми волосами, с лицом закоренелого и одинокого пьяницы, трясущийся, одетый в самое рваное лохмотье, насквозь пропитавшийся запахом спирта и нищенских подвалов. Когда он входил робкою походкой в какой-нибудь из кабачков самого низшего разбора и за ним, поджав хвост и приседая от робости на ноги, вползала его коричневая подслеповатая собака, то завсегдатаи заведения сразу его узнавали. – А, это тот, что с собакой! Старик оглядывался кругом, выбирал какой-нибудь столик, за которым, по его мнению, сидела наиболее веселая, пьяная и щедрая компания, и заискивающим голосом спрашивал: – Господа почтенные, дозвольте нам с собачкой представление показать? Случалось, что на свое робкое предложение он получал в ответ только грубое ругательство, но чаще всего перспектива собачьего представления пленяла охмелевших и потому нуждающихся в новых впечатлениях посетителей. – А ну, валяй! Посмотрим, что это за представление выйдет! Тогда кабачок обращался в импровизированный театр, где артистами являлись старик и его коричневая собака, а зрителями – посетители, половые и даже сам хозяин, толстый и важный, выглядывающий с презрительным любопытством из-за своей стойки. – Пиратка, иси! – командовал старик. – Иси, подлец ты этакий! Пиратка подходил к хозяину неуверенной походкой, слабо помахивая хвостом. – Куш здесь! Пиратка с глубоким вздохом ложилась на пол и, протянув прямо перед собой лапы, глядела на старика с вопросительным видом. Старик брал небольшой кусочек хлеба, клал его собаке на нос и, отойдя на два шага и грозя пальцем, произносил медленно и внушительно: – А-аз, буки, веди, глаголь, добро… Пиратка, удерживая носом равновесие, с напряженным вниманием смотрела на хозяина. Старик делал длинную паузу, во время которой закладывал руки назад и обводил зрителей лукавым взглядом, и потом вдруг громко и отрывисто вскрикивал: – Есть! Пиратка нервно вздрагивал, подбрасывал кусок хлеба кверху и, громко чавкнув, ловил его ртом. Затем нищий приказывал собаке сесть на стул и изысканно учтивым тоном спрашивал ее: – Может быть, вы, господин Пиратка, папиросочку покурить желаете? Пиратка молчал и, моргая глазами, отводил морду в сторону. Он знал, что приближается самый ненавистный для него номер программы. – Так желаете папиросочку? Попросите, может, вам господа пожертвуют? Просите же, просите, не бойтесь. Да проси же, собачий сын! Ну-у? Пиратка отрывисто и принужденно лаял, что должно было выражать его просьбу. «Господа» великодушно жертвовали папиросу. – Служи! – приказывал старик. Пиратка садился на зад, подняв передние ноги на воздух. Папироска втыкалась ему в зубы и зажигалась. Если же дым попадал собаке в нос и она, к великому удовольствию зрителей, чихала, старик предупредительно спрашивал: – Может быть, вам табачок не по вкусу? Вы к дюбеку больше привыкли? Ничего, покурите, покурите! Затем Пиратка ползал, скакал через стулья, приносил брошенные вещи, изображал лакея, ходил на задних лапах. Самый блестящий номер, носивший оттенок сатиры, выполнялся неизменно в конце представления и всегда вызывал шумный восторг публики. – Умри! – приказывал старик Пиратке. И Пиратка ложился на бок, бессильно протянув лапы и голову. – Ну вот, умник, Пиратушка, молодчина! – одобрял старик. – Ну довольно, вставай, пойдем. Вставай же, тебе говорят! Но Пират не двигался, тяжело дышал и моргал глазами. Старик начинал приходить в отчаяние. – Пиратушка, миленький, да будет притворяться! Ну пошутил – и будет. Вставай же, голубчик! Пират не шевелился. Тогда старик от мер кротости переходил к запугиванию. – Слышь, Пиратка, вставай! Солдат идет… Пират на это предостережение не обращал никакого внимания. – Вставай, Пиратка, – дворник идет! Пират продолжал лежать. Нищий пробовал после солдата и дворника пугать Пиратку и собачьей будкой, и пьяным купцом, и хозяином заведения, и многими другими лицами и учреждениями, имеющими власть. Но угрозы оказывались безуспешными. Пират был мертв. Тогда внезапно старика осеняла блестящая мысль. Он наклонялся к самому уху собаки и говорил испуганным шепотом: – Городовой идет! Это слово магически действовало на Пирата. Он вскакивал, как встрепанный, и начинал с громким лаем носиться по комнате. Посетители кабачка, так или иначе довольно часто сталкивавшиеся с полицией и имевшие с нею более или менее печальные недоразумения, видели в последнем номере Пираткина искусства ядовитый намек на некоторые темные стороны современной общественной жизни и самым шумным образом выражали свое одобрение. Пользуясь этой удобной минутой, старик всовывал в зубы Пиратке козырек своего рваного картуза, и Пиратка, держа высоко голову, обходил поочередно все столы. Зрители бросали в картуз медную мелочь, а старику подносили стакан водки. Впрочем, попадалась иногда и такая компания, которая, с удовольствием посмотрев на представление, не только прогоняла старика, но еще и угрожала дальнейшими враждебными действиями. – Ступай, старик, не проедайся! Ишь, тоже выдумал с собакой по трактирам шляться. Вот скажу хозяину, так он тебя и с твоей собакой выкинет за двери. В этих случаях старик молча надевал картуз и выходил из трактира, сопровождаемый Пираткой, робко прижимавшимся к его ногам. Он шел в другой трактир искать счастья. Выпадали очень часто тяжелые, ненастные дни для нищего и его собаки. Посетители все, точно сговорившись, были грубы и скучны, и старик с Пираткой возвращались голодные, дрожащие от холода домой. Это были ужасные дни. В углу сырого подвала, где старик платил полтинник в месяц за ночлег, жались они друг к другу, чтобы хоть немного согреться. Голод с каждой минутой становился мучительней. Еще Пиратка был счастливей своего хозяина. Ему иногда удавалось найти где-нибудь на заднем дворе, возле помойной ямы, старую кость, давно уже обглоданную и с пренебрежением брошенную другими собаками. Озираясь пугливо по сторонам, сгорбившись, поджав хвост между ногами, он жадно хватал зубами находку, забирался в какой-нибудь темный, недоступный конец двора и там долго грыз и лизал ее, стараясь обмануть свой аппетит. Старику приходилось гораздо хуже. Он не мог даже в эти тяжелые минуты одолжиться копейкой или куском хлеба у своих соседей по подвалу. Его не любили и чуждались, может быть, за его молчаливость, за неприятное сожительство с собакой, права которой на ночлег старику приходилось ежедневно отстаивать ожесточенной руганью и даже иногда кулаками. Но ужаснее страданий голода были страдания нравственные. В такие неудачные дни старик был трезв, и вся его нищенская, полная унижений и позора жизнь вставала перед ним особенно ярко и неумолимо. Вспоминалась и прежняя жизнь, когда он был еще не кабацким шутом и нищим, не обитателем гнилых подвалов – этих вертепов бедности и порока, а честным тружеником и счастливым семьянином. Случалось, целую зимнюю ночь, длинную и холодную, лежал старый нищий без сна, с тяжелыми мыслями в голове, но страданий своих никогда и никому он не поверял, его и слушать бы не стали. Во всем мире было только одно существо, привязанное к нему, это – Пиратка, которого он нашел еще щенком, замерзающим на улице, и из жалости отогрел и выкормил. Зато в удачные дни оба они были сыты, а старик вдобавок пьян и, против обыкновения, разговорчив… Но так как в этом настроении он не находил другого слушателя, кроме Пиратки, то к нему обыкновенно и обращался с длинными рассуждениями и рассказами. – Ты только посмотри, Пиратка, что я за человек есть, – говорил старик, лежа на своей плоской соломенной подстилке рядом с собакой и гладя ее. – Пьянствуем мы с тобою, народ по кабакам смешим, нищенствуем. Так нешто это жизнь человеческая? Нас с тобою и за людей-то никто не считает. Третьего дня вот купец Поспелов рожу мне горчицей вымазал в трактире. Ему, понятно, – это лестно, потому что оно действительно смешно: как это у живого человека вдруг вся рожа горчицей вымазана? А ты думаешь, мне это весело? Отнюдь! Может быть, у меня от этой горчицы вся душа перевернулась! Потому что ведь не всегда же мы с тобой, дурашка, такими гнусными да пьяненькими были. Ведь не сразу же мы себя потеряли? Ты вот спроси-ка про меня на литейных заводах господина Мальцева: был ли когда лучший модельщик, чем я? Никогда. Ты думаешь, у нас жены не было? Детей? Угла своего? Ну, положим, жена с приказчиком убегла; тут и удивительного нет ничего: он, приказчик, и на гитаре, и обращение тонкое, и спиртные напитки в руках, шоколад, лимонады разные. Я и запил. А там уж, как детки мои любезные да подросли, так они от своего папеньки, срамного да пьяного, отказались. Потому что никак невозможно: благородную линию держат. Вот мы с тобой и остались вдвоем на белом свете, Пиратка: ты да я, вместе и околевать будем. Дай я тебя, друг мой, поэтому сейчас обниму и поцелую. И он тащил к себе Пиратку за голову, причем собака жалобно взвизгивала, обнимал ее и громко и жарко целовал ее в холодный, мокрый нос. Пиратка старался вырваться, но делал это по возможности деликатно, чтобы не обидеть хозяина. Однажды – это было зимою, во время трескучих рождественских морозов – старик зашел со своею собакой в трактир «Встреча друзей». Там как раз оканчивала праздничный загул большая купеческая компания. Старик и Пиратка проделали все номера своего репертуара, закончив их, по обыкновению, язвительной сатирой на недостатки современного общественного строя. Зрители шумно выражали свое одобрение. Один из них, бакалейный купец Спиридонов, как потом узнал старик, особенно сильно пленился Пираткиным искусством, и тут же ему пришла в голову пьяная блажь: во что бы то ни стало приобрести ученую собачку. Он поил старика и все приставал к нему с просьбой продать Пиратку. – Послушай, любезный человек, – говорил пьяный купец, – ну на что тебе собака? Ведь оба вы с голоду подохнете. Продай ты ее мне, прошу тебя. Теперь у меня, положим, к амбарам три пса приставлено; псы настоящие: мордастые, злые. Однако мне все-таки любопытно, чтоб у меня еще ученая собачка была. Ну, говори, сколько за нее берешь? Хотя старика развезло от водки и хотя то обстоятельство, что богатый купец Спиридонов упрашивает его, сильно льстило ему, однако Пиратку продавать он не решался. – Благодетель мой, – говорил нищий коснеющим языком, – ну как я с Пираткой расстанусь, когда я его вот этаким маленьким выкормил и воспитал? Ведь это все равно, что друга продать. Нет, никак на это моего согласия не может быть, чтобы Пиратку продавать. Несогласие нищего еще более разохотило купца приобрести собаку. – Дурень ты этакий, – сказал Спиридонов, – ведь я же тебе за нее такие деньги дам, каких ты и издали не видел. Можешь ты это понимать или нет? – Нет, ваше степенство, обидеть вас не желаю, а собачка у меня не продажная. – Хочешь получить два с полтиной? – Не могу, ваше степенство! – Три? – Не могу. – Пять? – Нет, ваше степенство, лучше и говорить не будем. Но когда купец Спиридонов вынул из толстого бумажника новенькую десятирублевку, старик поколебался. Вид красной ассигнации подействовал на него лучше всяких доводов и упрашиваний. Перспектива сухой, теплой квартиры и горшка горячих щей с мясом ежедневно – окончательно решила судьбу Пиратки. Старик еще продолжал упорствовать, но слабо и нерешительно, и, наконец, сдался совсем, когда купец набавил еще три рубля. – Бери… твоя, – сказал нищий глухим голосом, жадно скомкал ассигнации и почти бегом выбежал из трактира. Прошло пять дней. Старик не пил, спрятал свои деньги и сильно тосковал по Пиратке. На шестой день собака прибежала с обрывком веревки на шее. Старик ей страшно обрадовался, ласкал, целовал ее и пошел уже было в соседнюю лавочку за хлебом и мясом для собаки, как ему на улице навстречу попался один из молодцов Спиридонова, посланный за Пираткой. Собаку увели. Старик тяжело и безнадежно запил. Он потерял и сознанье, и память, и представление о времени и месте. Сколько времени это продолжалось, – он не знал: может быть, неделю, может быть, две, может быть, целый месяц. Смутно, точно сквозь сон, вспоминал он потом, что опять держал в своих объятиях Пиратку, что собаку у него отнимали, что собака рвалась и скулила. Но когда и где это было, он не мог сообразить. Он очнулся в больнице после жестокой горячки. Сначала больница ему очень понравилась: чисто так, светло, доктора на «вы» говорят, кормят хорошо. Только мысль о Пиратке, первая здоровая мысль, пришедшая ему в голову после нелепой, чудовищной фантасмагории запоя, не давала ему покоя. Мало-помалу страстное желание во что бы то ни стало хоть раз увидеть собаку так овладело стариком, что он с нетерпением ожидал выписки. Когда он вышел из больницы, был один из тех зимних теплых дней, когда в поле и на улице начинает пахнуть весной. Опьяненный этим пахучим, радостным воздухом, нетвердо ступая ногами, за время болезни отвыкшими от ходьбы, пошел он к дому Спиридонова. Неуверенно, робко отворил он калитку и остановился в испуге. Прямо ему навстречу грозно зарычала большая коричневая собака. Старик отступил на два шага и вдруг весь затрясся от радости. – Пират… Пиратушка… Родимый мой, – шептал старик, протягивая к собаке руки. Собака продолжала рычать, захлебываясь от злости и скаля длинные белые зубы. «Да, может быть, это и не Пиратка вовсе? – подумал нищий. – Ишь, какой жирный стал да гладкий. Да нет же, – конечно, Пират: и шерсть его коричневая, и подпалина на груди белая, вот и ухо левое разорванное». – Пиратушка, миленький мой! Чего же ты сердишься-то на меня, глупый?.. Пират вдруг перестал рычать, подошел к старику, осторожно обнюхал его одежду и завилял хвостом. В ту же минуту на крыльце показался дворник, рыжий детина в красной канаусовой рубахе, в белом переднике, с метлой в руках. – Тебе чего, старик, надобно здесь? – закричал дворник. – Иди, иди, откедова пришел. Знаем мы вас, сирот казанских. Пиратка! Пойди сюда, чертов сын! Пиратка сгорбился, поджал хвост и заскулил, переводя глаза то на дворника, то на своего хозяина. По-видимому, он был в большом затруднении и в его собачьей душе совершалась какая-то тяжелая борьба. – Пиратка, сюда! – возвысил голос дворник и хлопнул себя ладонью по ляжке, призывая собаку. Пиратка еще раз взглянул жалобными глазами на старика, сгорбился больше прежнего и виноватой походкой пополз к дворнику. Старик, шатаясь, вышел на улицу… * * * В час ночи на спиридоновском дворе вдруг раздался Пираткин вой, заунывный, настойчивый вой, в котором слышалось осмысленное отчаяние и горе. Спиридонов проснулся от этих зловещих звуков, и ему стало жутко. – Ишь ты, пес проклятый, – проворчал он, чувствуя, как у него по спине и голове бегают мурашки, – точно смерть чью-нибудь накликает, право. После этого Спиридонов напрасно старался заснуть. Прошло полчаса, час… Пират все не прекращал своего ужасного воя. Купец встал с постели, надел шлепанцы и, спустившись в кухню, приказал дворнику исследовать причину собачьего воя, а самую собаку отпустить, чтобы спать не мешала. Дворник оделся и вышел на двор. Было темно, дул ветер, а с неба, из быстро и низко несущихся туч, сеял мелкий, теплый весенний дождь. Пират тотчас же узнал дворника, подошел к нему, лизнул его руку и побежал вперед, изредка останавливаясь и тихим визгом зовя за собою дворника. Дойдя до запертой садовой калитки, Пиратка остановился и опять начал свой отчаянный вой. Сначала дворник, пока его глаз не привык к темноте ночи, не мог ничего разобрать, но потом вдруг он испустил неистовый вопль, окаменев на месте от безумного ужаса, сковавшего его члены. На ближайшей к решетке развесистой липе слабо качался, едва не касаясь ногами земли, страшный, вытянувшийся человеческий силуэт… Это покончил все жизненные расчеты бывший Пираткин хозяин.

Diana: Фарли Моуэт "Не кричи: "Волки!"" Почитать можно здесь: http://lib.ru/RAZNOE/volfes.txt Отрывок: На следующее утро я занялся чисткой "авгиевых конюшен" в избушке и во время уборки нашел компас. Положив его на подоконник, я продолжал работу, но солнце, отражаясь на медной крышке инструмента, блестело столь призывно, что я решился предпринять еще одну попытку и восстановить контакт волками. На этот раз я продвигался вперед еще медленнее - на мне была винтовка, дробовик, револьвер, патронташ, небольшой топорик и охотничий нож, а также фляга с "волчьим коктейлем" (на случай, если я провалюсь в какой-нибудь ледяной поток). Стоял жаркий день - весной в Арктике иногда выдаются деньки не менее знойные, чем в тропиках. Первые комары, словно герольды, возвещали о приближении несметных полчищ, которые скоро сделают пребывание в тундре поистине адской мукой. Я отыскал волчью тропу и решительно зашагал навстречу судьбе. Следы вели прямо через огромное болото, но беда заключалась в том, что волчьи лапы увязали в нем всего на восемь-десять сантиметров, тогда как я проваливался на добрых тридцать сантиметров до мерзлого грунта. С трудом добрался я до галечной гряды, идти стало гораздо легче, но зато там я сразу потерял следы волка. Попытки обнаружить их вновь ни к чему не привели. Пристально оглядывая холодное царство тундры, безбрежное как море, я почувствовал себя безмерно одиноким. Ни рокота самолета, который нарушил бы немую тишину пустого неба, ни дальнего грохота проходящего поезда, от которого дрожала бы земля под моими ногами... Мертвое молчание! Только посвистывание невидимой ржанки свидетельствовало о том, что жизнь все-таки существует на этой голой, похожей на поверхность луны, земле. Я отыскал нишу среди скал, покрытых лишайниками, втиснулся в нее и с аппетитом позавтракал. Затем, взяв бинокль, начал рассматривать пустынный ландшафт в надежде обнаружить хоть что-нибудь живое. Прямо перед собой я увидел скованную льдом бухточку большого озера, на противоположном берегу - какое-то яркое пятно, выделяющееся среди однообразной окраски тундры. Это был желтый песчаный вал высотой около двадцати метров, который, извиваясь как гигантская змея, терялся вдали. Такие узкие, вытянутые холмы, эскеры или озы, есть не что иное, как древние ложа исчезнувших рек, которые некогда (примерно десять тысяч лет назад) пробивали свой путь среди ледников, покрывавших всю область Киватин. Когда толщи льда растаяли, наносы отложились на поверхность земли, и теперь они являются почти единственными заметными чертами рельефа тундры среди онообразной унылой равнины. Напрягая зрение, я внимательно осматривал оз, пробегал по нему биноклем, пока не заметил наконец какое-то движение. Расстояние было значительным, но мне показалось, будто кто-то, подняв руку над головой, машет из-за кромки вала. В сильном волнении я вскочил на ноги и пустился бежать к берегу залива. Теперь до песчаной насыпи оставалось не более трехсот метров; отдышавшись, я вновь прильнул к биноклю. Замеченный мной предмет оставался на месте, но теперь он выглядел как боа из белых перьев, которым неистово размахивает кто-то, скрытый от меня гребнем. Это было совершенно необъяснимо, и ничто из постигнутого мной при изучении естественных наук сюда не подходило. Пока я изумленно таращил глаза, к первому боа присоединилось второе, тоже яростно махавшее, и вот оба медленно двинулись вдоль оза. Мне сделалось не по себе - ведь это явление не поддавалось научному объяснению. В сущности я даже утратил интерес к непонятному зрелищу, считая, что оно скорее всего относится к компетенции психиатра, как вдруг совершенно неожиданно оба боа повернули ко мне. Они делались все выше и выше, пока не оказались хвостами двух волков, поднимавшихся на песчаный вал. Оз значительно возвышался над берегом залива, где я находился, и я чувствовал себя выставленным напоказ, словно полуобнаженная красавица с рекламы нижнего белья. Стремясь сделаться как можно меньше ростом, я присел на корточки и уполз в скалы, где старался держаться поскромнее. Но беспокоиться было не к чему - волки не обращали на меня ни малейшего внимания. Они были слишком увлечены собственными делами, которые, как я с удивлением понял, в данную минуту сводились к игре в салки. В это трудно поверить, но это так! Они возились как щенята. Тот из них, что поменьше ростом (вскоре появились конкретные доказательства, что это самка), был зачинщиком. Положив голову на вытянутые передние лапы и самым неблаговоспитанным образом подняв зад, волчица внезапно прыгнула на самца, который был много крупнее; я узнал в нем моего позавчерашнего знакомца. Пытаясь увернуться, тот споткнулся и упал. Волчица мгновенно оказалась наверху, больно теребя зубами его загривок, затем вскочила и бешено помчалась, описывая круги. Волк поднялся на ноги и кинулся в погоню, но только ценой больших усилий сумел ее настичь и куснуть в спину. После этого роли вновь переменились, и самка мчалась за самцом, возглавлявшим дикую гонку то вверх, то вниз, за насыпь и обратно; в конце концов оба волка потеряли равновесие и, сцепившись, покатились по крутому склону. Внизу они разделились, вытряхнули песок из шерсти и, тяжело дыша, встали мордой к морде. Самка поднялась на дыбы, буквально обняла самца передними лапами и начала прилизывать, как бы целуя, его своим длинным языком. Самец с трудом переносил назойливые нежности и все время старался отвернуть голову, но тщетно. Я невольно проникся к нему состраданием; по правде говоря, столь бурное проявление страсти вызывало отвращение. Однако, собрав все свое мужество, волк терпел, пока ей не надоело. Отвернувшись, волчица вскарабкалась примерно на половину песчаного склона... и пропала. Казалось, даже след ее исчез с лица земли. Я терялся в догадках, пока не навел бинокль на густую тень в складках оза, где видел ее в последний момент. Темное пятно оказалось входом в пещеру, или логовище; конечно же, волчица забралась туда. Я был счастлив - ведь удалось не только установить местонахождение пары волков, но и, по милости судьбы, отыскать их логово! Позабыв о всякой осторожности, я бросился к ближнему бугорку, чтобы оттуда получше разглядеть вход. После ухода подруги волк слонялся у подошвы оза и тотчас меня заметил. В три-четыре прыжка он взлетел наверх, остановился и с грозной настороженностью уставился на меня. Стоило мне только глянуть на него, и вся радость встречи мгновенно улетучилась. Нет, он больше не походил на игривого щенка, а превратился в великолепнейший механизм разрушения! Эта метаморфоза была столь устрашающей, что у меня застучали зубы о флягу, когда я собрался хлебнуть для успокоения нервов.

Собака Баскервиль: О верности. Человеческой и собачьей. "Наш полк стоял в городе Катовице. Война только что окончилась – самая кровавая и страшная из войн, какие когда-либо бывали на земле. Ещё всё дышало ею, всё говорило о едва утихшем урагане. И разрушенные здания, и неимоверная нищета польского населения, бедность, глядевшая изо всех дыр. Четырнадцать собак несли службу в советской комендатуре. Овчарки и одна татра – так называли местные жители горных чешских овчарок, белоснежных, с закрученной шерстью, охранявших от волков стада домашнего скота, выносливых, исстари привыкших ко всем невзгодам собачьей жизни, неподкупных друзей человека. По образу жизни и повадкам они схожи с кавказскими овчарками. Наша татра была старая, но ещё сильная и крепкая, необычайно злобная, никого не подпускавшая к себе. Как сейчас, вижу эту мечущуюся по клетке, исходящую истошным лаем дьявольскую бестию, которую, вероятно, не смутило бы и появление стаи голодных волков. Глядя на неё, всегда думалось: что ей пришлось перенести, почему она стала такой озлобленной? Даже лай её, сиплый, какой-то простуженный, заставлял задуматься об этом. Прежде чем попасть к нам, татра прошла через многие руки, мыкалась без хозяина, в качестве военного трофея была у немцев. Её били смертным боем, обламывали и укрощали, унижали так, как только можно унизить зависимое существо, но она не сделалась от этого забитой, нет. Она вела себя вызывающе, независимо, показывала такую ненависть и презрение к людскому роду, что, право, порой становилось жутко... – Колосс Фарнасский, – сказала про неё жена коменданта, переводчица и образованная женщина, усмотрев в её непомерной лютости сходство с теми гигантами древности, которые поражали воображение современников своими размерами. По странной случайности, это прозвище перешло и на бойца, ходившего за собакой, приветливого парня – косая сажень в плечах, – единственного человека, с которым ещё кое-как мирилась татра. Колосс Фарнасский... Всякий раз, когда я вспоминаю это выражение, я вижу перед собой эти два существа – большого, добродушного, как ребёнок, советского солдата, на котором все гимнастёрки казались как бы севшими после стирки, а сапоги едва достигали середины голени, и его подшефную псину. Колосс Фарнасский! Если применительно к собаке, прозвище подчёркивало неукротимость и непомерную злобу животного, то по отношению к солдату оно носило скорее иронический оттенок, напоминая о его росте: парень был высоченный, как колокольня. Однажды перед полковником-комендантом предстал плохо одетый человек. На вид ему было лет пятьдесят – пятьдесят пять. Печать страданий лежала на его лице. Тусклые глаза, потухший взор, в лице ни кровинки. Цивильная одежда с чужого плеча не могла скрыть его страшной худобы. С первого взгляда в нём без труда можно было узнать одного из тех узников фашистских лагерей, тех несчастных, которых спасло наступление Советской Армии. Прошедший через все муки, тысячу раз умерший и всё-таки оставшийся в живых, он будил гнев и сострадание. Сняв мятое кепи, в позе глубокой мольбы, он произнёс медленно, с запинкой, мешая русские и польские слова: – Пан полковник, я извиняюсь... скажите... я слыхал, что здесь есть собака породы татра, самка... У вас на караульной службе... Я ищу собаку. Я потерял её в начале войны. Разрешите мне её посмотреть, пан полковник... И если она моя... если вы не против, забрать её... Это всё, что у меня осталось после войны, я извиняюсь... Выяснилось, что он был в Освенциме. О том свидетельствовал значок на правой руке – шестизначный номер. На всём белом свете у него не осталось ни одной родной души. Жена и дочь погибли в газовой камере, остальные близкие развеялись по миру, как ветер уносит сухие листья. Собаки находились в глубине двора, каждая в отдельном вольере. Татра из-за её особой злобности была привязана на короткой цепи. Так считалось безопаснее. Ещё сорвётся! Полковник распорядился, чтобы человека из Освенцима пропустили во двор. Он стал подходить к собакам. Увидел среди них одну, белую, прищурился, походка его вдруг сделалась неверной, казалось, вот-вот он упадёт. Вглядываясь напряжённо, он шёл к ней... Собака заметила его ещё издали и, перестав лаять, натянула цепь. Она вся как бы стремилась, рвалась к нему и в то же время замерла, словно боясь ошибиться. Было поразительно тихо. Перестали лаять другие собаки. Когда он подошёл ближе, всё так же молча, всё так же неуверенно шаркая ногами, ничего не видя, кроме маячившего белого пятна за проволочной сеткой, он тихо-тихо позвал её. Звука почти не было слышно, только шелест губ. Но она услышала. У неё мелко дрожали уши, ошейник врезался в шею, мускулы напряглись. Уши! В них сейчас было выражено всё – страстное, нетерпеливое ожидание чего-то невероятного, жгучая надежда, вера и затаённый страх, страх – вдруг это мираж, мелькнёт и исчезнет, и снова жизнь за сеткой... Собака переживала и чувствовала то же, что и тот, подходивший к ней человек. И когда его шёпот донёсся до неё, она как-то непонятно, неестественно, боком и всем телом бросилась к нему. Он распахнул вольер, кинулся к собаке, упал на колени, обнял её, она прижалась к нему, и так они замерли в этой полной трагизма и радости позе... После он отвязал её и вывел. Все смотрели, не дыша. У нашего Колосса Фарнасского было выражение изумлённого младенца: он точно прозрел. Татру просто невозможно было узнать. Куда девались её свирепый, неприступный нрав, её злобность, её лютая ненависть ко всем окружающим! Она вдруг стала тихой, смирной, и только всё старалась заглянуть в глаза хозяину, ластилась к нему, как бы всё ещё не веря, что это он и они больше не расстанутся... Полковник пожал ему руку. Его накормили, дали польские деньги – довольно крупную сумму в злотых. Он был врачом и теперь без конца повторял об этом, вперемежку со словами благодарности: «Дзенькую, дзенькую, пани...» Хотели напоследок накормить сытнее и собаку, но она не ела. У неё была спазм. ...Они ушли, когда солнце садилось. Провожать их вышла вся комендатура: полковник, его жена-переводчица, солдаты. Все неотрывно смотрели вслед уходящим. В закатных лучах чётко рисовались два удалявшихся силуэта, несколько раз они обернулись, потом прибавили шагу... Колосс Фарнасский из рязанской деревни стоял в тени сарая, чтоб быть менее заметным (при его росте это всё равно было безнадёжным делом), улыбался и смахивал украдкой слезу: он, оказывается, успел привязаться к мохнатой злюке. Никто не осуждал его за слабость. У всех было празднично на душе, тихая радость светилась на лицах людей, прошедших через все невзгоды войны: каждый испытывал какое-то просветление и очищение. Люди всегда радуются и чувствуют себя счастливыми, когда человек возвращается к жизни: это их главное свойство. А на дороге ещё долго виднелись две тесно прижавшиеся друг к другу фигуры – человека и собаки..." Борис Рябинин Последняя отрада

Бомба: Автор: неизвестная мне девочка, написала этот рассказ на какой-то конкурс. И в общем то всё это неправда. Наверное. А я утащила рассказ с другого форума. ...Я проснулась, как всегда, резко. Раннее летнее солнце назойливо втиснулось в приоткрытый левый глаз. Как обычно, зверски хотелось есть. Я выбралась из ямы, которая была моим домом прошлой ночью. Надо запомнить это место, ведь если повезет, следующей ночью снова придется искать убежище, а эта яма была даже по-своему уютна. Я встала, вся мокрая от росы, отряхнулась, размяла затекшие мышцы. Пора в путь. Я чувствовала себя отдохнувшей, хотя слегка мешало то, что мой левый глаз так и не захотел открыться полностью и насладиться рассветом, надежно затаившись за отекшим веком. Здорово меня цапанула эта рыжая гадина вчера. Впрочем, ей тоже досталось. Надо найти еду. Недалеко был рынок, но я туда не совалась: местные псины чужаков к «кормушке» не подпускали. Да, в стае жить легче, но меня почему-то никуда не принимали, поэтому я постоянно кочевала с места на место… …Блинный ларек! Осторожно подхожу: кажется, других собак в поле зрения нет. Неужели повезло? У ларька толпятся люди, поглощая ароматное лакомство. Живот подвело от одного запаха, желудок скрутил болезненный спазм. Когда я ела последний раз? Не помню, сейчас это не важно. Я внимательно оглядела публику, пытаясь определить наиболее перспективный «объект». Пожилая, полная дама с пухлым мальчиком. Вряд ли. Лицо у женщины озлобленное, сварливое, а мальчишка капризный и избалованный. Лучше подойду к тем девчонкам. Девчонки, смазливенькие, беззаботные, увлеченно обсуждали что-то (какие-то джинсы и нового ухажера какой-то Светки), временами хихикая, и кажется, про свои блины с вареньем забыли. Пытаюсь заглянуть им в глаза, захожу с разных сторон, стыдливо и робко переминаясь и сглатывая слюни. Нет, жизнерадостные девчушки меня даже не замечают. Тыкаюсь носом в ногу одной из них, она скользит по мне невидящим взглядом и автоматически делает шаг в сторону. Бесполезно. В их сияющем, уютном и ярком мирке я просто не существую, в нем нет места подобным досадным мелочам. Оглядываю серую, жующую массу. Делать нечего. Иду к той, первой, женщине с высокомерным лицом. Может, мальчонка пожалеет? Но стоило мне приблизиться, почтенная матрона замахала на меня зонтом и, брезгливо скривив толстощекое, лоснящееся лицо, закричала: «А ну пошла! Пошла вон, паршивая! » Я остановилась в нерешительности, и вдруг в глазах потемнело и перехватило дыхание от удара тяжелым мужским ботинком в живот. Взвизгнув от боли и обиды, я отлетела в сторону. Грубый мужской голос выплюнул вслед: «У, развелись твари! Так бы и перестрелял всех! » Белобрысый мальчуган захохотал и стал бросать в меня камни, которых у него, похоже, были полные карманы. Ненавижу детей! Я поджала хвост и поспешила прочь. Чему же вы учите ребенка? Ведь он и вас потом не пожалеет. Откуда ему знать про сострадание и милосердие? Вдруг послышался тихий свист. Я вскинула голову. Свистел молодой человек в морской форме. Увидев, что я на него смотрю, похлопал по ноге, подзывая поближе. Ну уж нет, я слышала множество историй о жестоких забавах курсантов. Все же я медлила, разглядывая его лицо. Глаза были хорошие, синие и ясные. Я помахала ему хвостом, но не приблизилась. Тогда он положил свои еще даже не надкушенные блинчики на траву за ларьком и отступил на несколько шагов. «Иди, не бойся. Я тебя не трону.» Я осторожно подошла. Блины были с мясным фаршем. Объедение! Тут я не выдержала и набросилась на долгожданный обед, краем глаза продолжая следить за юношей. Он еще немного постоял, глядя на меня, вздохнул и стремительно пошел прочь, ни разу не обернувшись. Видно, боялся, что я увяжусь следом… …Станция метро. Я проскользнула между тяжелых, стеклянных дверей в вестибюль. Здесь было тепло и сухо, пахло резиной, механизмами и толпой. Если повезет с дежурным, можно переждать здесь дождь. Главное, не путаться под ногами, а то отдавят лапы. Это в лучшем случае. Я направилась в уголок и тут увидела черную, кудрявую собаку. Она лежала прямо у турникетов, задние лапы у нее подергивались. Больна или просто обессилила. Люди механически обходили ее, даже не взглянув на распростертое на грязном полу худое тельце. Ладно хоть не гнали прочь, видимо дежурный на станции был хороший, пожалел, а может, ему было просто лень или все равно. Тут мое внимание привлекла юная девушка. Она застыла в стороне от людского потока и не сводила глаз с неподвижной фигурки. Надо же, кто-то заметил свалявшийся, мокрый коврик, когда-то бывший живым и теплым существом. Я легко прочитала в ее больших блестящих глазах искреннюю жалость к несчастному животному, боль и тоску от привычности подобной картины. Но за ними серыми тенями вставали строгие родители, страх перед ответственностью и неизбежными трещинами в устоявшемся, привычном мирке. И слабая девочка почти бегом бросилась прочь, раздираемая ненавистью и презрением к себе, полностью сознавая свое малодушие. Мне не было ее жаль. Я знала, что пройдет совсем немного времени, и способность чувствовать Мировую Скорбь (которую взрослые снисходительно называют «юношеским максимализмом») притупится. Девочка научится прятать глаза и проходить мимо, полюбит носить шоры и укроет хрупкое сердце надежным панцирем. Так бывает со всеми. Я подошла к собаке. Она даже не подняла головы. Заглянув ей в глаза, я поняла, что она обречена: в ее душе не было ничего, кроме разочарования. Отчаянно хотелось истошно и надрывно завыть, но я молча вышла под дождь, оставив безучастное ко всему окружающему создание смотреть остановившимся взглядом в пустоту… …Я мчалась со всех ног, в ушах стоял отчаянный лай, часто переходящий в истошный визг, когда смертоносная игла достигала цели, глаза слепил яркий и мертвый свет электричества. Я мчалась не разбирая дороги, не оглядываясь. Все бежала и бежала, пока вдруг не поняла, что стало совершенно темно и тихо. И это было страшнее всего. Я отдышалась и осторожно пошла обратно, уже зная, что люди ушли. На пустыре лежали собаки, в основном молодые, некоторые еще совсем малыши – такие первыми попадаются, их губит детская наивность и доверчивость, а еще старые, у которых уже не осталось сил бороться. Лежали тихо и неподвижно. И уже не дышали. Вдруг шерсть у меня на загривке вздыбилась и я в ужасе припала к земле. В абсолютной тишине со всех сторон на меня смотрели живые собачьи глаза. Я никогда до этого не видела, как умирают от дитиллина. Я не могла сдвинуться с места. Я стояла и смотрела в полные тоски и боли глаза. Собаки, виновные лишь в том, что стали не нужны людям, умирали, захлебываясь в немом крике. Молча. Медленно. Жутко. Их тела были мягкими и податливыми, словно у плюшевых игрушек, набитых ватой. Только игрушкам не бывает так страшно и больно. Дитиллин «дарит» телу небывалый покой, мышцы перестают подчиняться, легкие не могут больше дышать и только упрямое сердце не сдается. Тук-тук… тук-тук… тук-тук… Удушье… Тук-тук… Больно… Тук-тук… Очень больно… Тук-тук… Помогите… Тук-тук… Пожалуйста, не мучайте меня… Тук-тук… Больно… Тук-тук… Страшно! … Тук-тук… Не хочу умирать… Где же ты, Человек? Казалось, время остановилось. У кого просить помощи? У людей? Люди - это те, которые только что устроили здесь бойню и ушли, оставив беспомощных животных умирать в адских муках? У них?! А влажные измученные глаза все смотрели мне в душу, все спрашивали «За что?», а я ничего не могла им ответить. Мне сегодня повезло, а вам нет. Может, вы медленнее бегаете. Может, вы слишком доверчивы и до последней минуты не могли поверить, что люди причинят вам зло. Ведь раньше они приходили, чтобы покормить, а иногда даже приласкать. Но не в этот раз. Вы поплатились за то, что не умели видеть в человеке врага. Не знаю, сколько это продолжалось. Говорят, от дитиллина умирают полчаса или час. На самом деле прошла целая вечность, пока наконец потухла последняя пара темных, бархатных глаз и мир покинула еще одна израненная собачья душа. Они долго боролись. Они очень хотели жить. Я устало побрела прочь, а следом подлым шакалом крался кошмар, который давно стал моей тенью. Совсем рядом с пустырем сверкала яркими огнями ночная улица, из многочисленных баров и игорных клубов неслась громкая музыка, по дороге мчались машины, по тротуару сновали люди. Все как обычно. Все как всегда… Только дождь почему-то шел горячий и соленый, будто кровавые слезы. Но люди не обращали на это внимания, у них было полно более важных забот… …Надо было искать место для ночлега. В ямке, как вчера, спать было страшно: вдруг ловцы вернутся. Хотелось забиться в узкую, глухую и темную щель, где меня никто не сможет найти. Я свернула в знакомый двор, когда-то я жила здесь неделю. У входа в один из подъездов по-прежнему сидел облезлый, худой эрдельтерьер. Раньше он жил здесь, но хозяева выгнали его на улицу и вот уже 2 месяца каждый день проходят мимо. А он сидит и терпеливо ждет, когда родные люди простят его и позовут домой… …Безопасного места я так и не нашла. Устроилась под скамейкой автобусной остановки. Место было плохое, могли нагрянуть местные бомжи и забить на мясо, но сил идти дальше не осталось. Ладно, сон у меня чуткий, может, успею улизнуть. Вдруг невдалеке остановился тонкий силуэт. Белесый свет фонарей размыл лицо и превратил глаза в темные лесные озерца. Я принюхалась: девушка, пахнущая кофе и лимоном. -Пойдем со мной, - тихо сказала она и, сев на корточки, протянула ко мне тонкую бледную руку. – Я ведь тоже совсем одна. Я подошла и ткнулась носом в мягкую, теплую ладонь. Замерла в долгожданном убежище ее рук. Она шептала мне в острое лисье ухо нежные слова и плакала.

фараска: Пронзительно.



полная версия страницы